Дурочка - Страница 2


К оглавлению

2

Да что такое называете вы необыкновенным? Какая ваша трагедия сравнится с зрелищем отца, в глазах которого умирает милый сын, матери, у которой голодные дети просят куска хлеба, а у нее между тем нет куска хлеба… И все повторяется каждый день в великолепном городе вашем, да вы не видите, вы не знаете тех мест, где теснится горе, где живут безотрадные матери с голодными детьми… Сколько раз, погибая сам безотрадною тоскою, я бегал с Невского проспекта, далеко, туда, где скорбь и нищета гнездятся в глуши, далеко от глаз шумного света… Я был там среди братьи моей, среди таких же, как я, нищих… И как часто, идя по какому-нибудь грязному переулку на Петербургской стороне, думал я: "Друзья мои! я беднее вас! Не смотрите, что на мне не лохмотья надеты; зато вы не знаете, каким счастливцем мог бы я быть, если бы судьба уделила мне хоть немного так щедро разбросанного ею столь многим — вы не знаете, и — вы богаче меня…"

Если бы каждый, многие по крайней мере могли передать нам историю их душевной грусти — какой роман, какое произведение поэзии могли бы с нею сравниться? А между тем на гробе иного человека нечего написать, кроме слов: "родился… умер…" — год, месяц и число.

Легким облаком пролетает теперь у меня по ясному, светлому настоящему память о прошедшем… Но слава богу, что оно прошло…

Я помню, как умирал мой отец — я был тогда дитя, но я помню последние слова его, помню, как он говорил моей плачущей матери: "Неужели они не простят тебе и малютке нашему, когда уже меня не будет? Неужели они не дадут вам куска хлеба за то, что ты отдала руку свою бедняку и тем оскорбила горделивое, знатное родство? Дядя твой человек добрый…"

Но добрый дядя не явился к матери моей, когда умер отец мой. Честолюбие было непримиримо. Помню, как шел я за гробом отца, как мне жаль стало, когда в гроб его застучала земля; я не знал, что на земле бывает иногда тяжелее, нежели под землею. Праведному там легко. Страдальцу там отраднее…

И она умерла, и я остался бесприютен…

Зачем такие мрачные воспоминания пробудились в душе моей теперь? Мне было так сладостно и весело… но они — последняя память былому, грустному и тяжкому…

Если бы не такова была моя судьба, я не узнал бы тебя, Паулина… Пути провидения неисповедимы…

Только зачем так страдали и так безотрадно умерли отец мой и мать моя?.. Неужели за то, что он, благородный бедняк, осмелился любить дочь знатного и богача, и она отдала ему руку свою, спрашиваясь только у своего сердца, а не у богатых дядей и теток?.. Если бы он и она были теперь живы… моя жизнь и любовь моя и любовь Паулины вознаградили бы их за страдания…

Помню, как дядя мой не хотел видеть меня, но сделался каким-то незримым провидением моей жизни, милующим и карающим по его желанию. Меня взял к себе отец Паулины; я рос и учился с детьми его. Там я увидел, узнал тебя, Паулина…

Как мне не любить тебя, Паулина, когда, узнавши тебя, я сведал первые радости жизни! С воспоминанием первых впечатлений юности моей, твой образ везде со мною, подле меня…

А когда в первый раз сказалось душе моей, что непостижимое чувство, сливавшее нас в радости и горе, заставлявшее нас делиться жизнью, — была любовь…

— Антонин! — говорил мне отец Паулины, когда однажды пришли мы к нему утром по обыкновению, — ты завтра поедешь в Петербург. Ты хорошо учился. Дядя твой доволен тобою. Но он хочет, чтобы ты был человеком деловым, порядочным, и если ты приобретешь себе место в свете, будущая судьба твоя будет обеспечена моим добрым другом.

— Неужели он не позволит мне теперь увидеть его? — Он не хочет. "Тогда только, когда Антонин будет достоин любви моей, оправдает себя поведением, — я прощу ему и его матери — он будет мой наследник". Теперь ты будешь получать достаточное содержание. Вот тебе несколько писем в Петербург, по которым встретят тебя ласково и откроют тебе дорогу к будущему… Помни, что во мне всегда найдешь ты отца и друга. Он заплакал, и мы все заплакали…

Этот день свят в моей памяти: Паулина и я поклялись друг другу вечно любить друг друга…

И, как орел в небо, полетел я в Петербург — служить. Голова моя горела мечтами славы и любви…

Через три года мне уже надобно было отдохнуть. Достаточного содержания едва доставало мне на вицмундир и на то, чтобы не замерзнуть зимою и не сидеть впотьмах.

Письма, которые должны были открыть мне дорогу к будущему, открыли мне только двери в департамент.

Работа моя была тяжкая; отрады сердцу моему не было. Мечты мои опустили крылья. Я дичал и жил одиноким.

Я вырвался наконец в Москву и увидел ее. — Как переменилась она в три года! Вместо красивой девочки, веселой, резвой шалуньи, она была девушка чудная — украшение лучших обществ. Я не смел сказать ей "ты", я увидел всю свою неловкость — был глуп, неуклюж перед нею. Я увидел в Паулине дочь богатого человека, блестящую, прелестную, очаровательную, а в себе — бедного чиновника департаментского. Меня по-прежнему ласкали — как доброго сироту, как знакомого семьянина; говорили мне, что я должен стараться быть честным, хорошим человеком, что мной довольны начальники… Растерзанный убежал я из Москвы…

Но я унес с собой сладостное убеждение, что она любит меня, любит… Мы не говорили ничего друг другу — я не смел говорить, — но я видел, что она меня любит…

С той поры прошло три года. Они были мучительны. Не знаю, какая безумная мысль — уравнять свое образование с светским образованием Паулины — увлекла меня в большой свет… Нелюдимый с товарищами до тех пор, я завел знакомство, дружбу с ними. Между нами были светские шалуны — я подал им руку, и они увлекли меня за собою. Как не найти чего ищешь, и я сделался всегдашним гостем на раутах, вечерах и балах…

2